Армагеддон №3
Глава 32. Из истории отечества
- 1. Вместо предисловия
- 2. В дорогу!
- 3. Флик
- 4. Встреча
- 5. Письмо
- 6. Кирюша
- 7. Отходняк
- 8. Беги, васька, беги!..
- 9. Посадка
- 10. В глухом краю чужбины дальней
- 11. Могильщик
- 12. Факельщик
- 13. Огонь, вода и медные трубы
- 14. Соратники
- 15. Боец
- 16. Ревизия
- 17. Поэтический накал
- 18. На ком россия держится
- 19. Поезда — хорошо!
- 20. О драгунах и прачках
- 21. Барсетка
- 22. Евангелие от Марка
- 23. Мы простимся на мосту...
- 24. Родимые пятна социализма
- 25. Про кобылу Розочку
- 26. Я свою Наталию узнаю по талии
- 27. На кой прокуроршам мужики
- 28. Был боец — и нет бойца
- 29. В сомкнутом строю
- 30. Чудо
- 31. Кирюшин выбор
- 32. Из истории отечества
- 33. В объятиях тьмы
- 34. Камлание
- 35. В ком еще жива душа
- 36. Носки
- 37. Разговорчики в строю
- 38. Удержись в седле!
- 39. Слезинка
- 40. Сюрприз
Солнце садилось за дальнюю сопку, предвещая будущий ветреный, холодный день. Впрочем, все пригожие дни остались далеко на западе, на воле. Возле костра копошились несколько дистрофиков-доходяг безразлично глядевших на горизонт выцветшими глазами. Бригадир только сплюнул в их сторону. Он привычно шугнул двух юрких блатных, филонивших на тачках. Вместе грунта эти суки больше снег перевозили туда-сюда, радостно изображая на ряхах победу социалистического труда. Бригадир явно высматривал кого-то в куче жавшихся друг к другу фраеров из первого барака.
— Макаров! Вали сюда, гнида! — сквозь зубы крикнул он жилистому, с ввалившимися скулами зэку.
— Я по фене не ботаю, — глядя в сторону, сказал ему Макаров.
— Я к тебе, как человеку, — пояснил бригадир.
— Говори, — коротко отрезал Макаров.
— Отойдем. Помнишь, к нам два проверяющих приезжали в августе? И сразу нас с молибденовых рудников на эту ветку кинули? Ты не кивай, зараза, кумполом, как мерин! Стой и слушай! Гляди в сторону, как глядел! Меня это дело тоже беспокоит, понял? Ты думаешь, одни ваши фраера сны про эту гору видят? У меня тоже когда-то мать была!
— Верится с трудом, извините, — попытался дерзить Макаров как фраер.
— Слушай, я же понимаю, что эта ветка сейчас для победы нужна гораздо меньше, чем молибден... У меня два пальца там оторвало, вот, видишь? Но я знал, что это для победы... Думал, может амнистию нам дадут.
— Вам, может, и дадут, а мне... — с отчаянием выговорил Макаров, глядя на запад.
— На вот, чибас, после охраны наши урки подбирают... Не криви рыло, не мусоленных нет, вашим мужикам давно посылок не было.
— Наши почти все с запада... Не знаю даже, что там и как...
— Понятно. И хохлы из военнопленных ни чо хорошего не рассказывали. Не дергайся, все на соплях держимся. Виду не подавай! Ветка эта, Макаров, здорово меня беспокоит. Не по-хорошему ее ведут. Ничего тут хорошего нет. Узкоглазые на нарах вчера оленину дохлую в лагерь подвозили, плюются на нас...
— Видел.
— Сны тоже видишь?
— Вижу.
— Сообрази до вечера, как сделать такое... Ну... Понимаешь?
— Договаривай. Я не сука, но договаривай до конца, Рваный!
— Э-эх! Одна надежда, что не сука. Мы умрем? Скоро умрем, Макаров?
— Скоро. И судя по жирным чибасам, наша охрана в себе тоже не уверена. Когда ты видел такие чибасы в старой зоне? А тут глянь, две затяжки — и в снег! Нас сторожат проштрафившиеся. Я давно их приметил. Собак почти фаскают. Они почти зэки, их послали сюда с нами вместо зоны. Кого-то упустили на прежнем месте, наверно. Знаешь же нынешний закон: охрана упустила, всю смену вместо не пойманных зэков садят — чужой срок досиживать...
— То-то они за каждым беглым, как за зверьем, по тайге охотятся. Значит, положат всех, — с тоской протянул бригадир, глядя на багровую полоску горизонта, где далеко на Западе садилось неласковое зимнее солнце.
— Всех положат, — эхом повторил Макаров. — Здесь случайных — никого нет. Наших фраеров из барака всех после майской бузы набирали.
— А у нас в 326-м лагере несколько блатных тоже весной сдернуть хотели, кабанчика решили из мужиков себе подготовить. Козлы. После допросов — самосуд им устроил. Терпеть не могу, когда кто-то решает людей жрать. За моей спиной. Теперь сами мы все кабанчики. Макаров, ты можешь сделать так, чтобы часть звеньев с виду были как новенькие, а при подходе состава утопли, а? Ведь мать-то у тебя крещеная была? — с надеждой спросил Рваный.
— Нет, не крещеная. Я еврей, — безразличным тоном сказал Макаров. — Два года назад во сне проведывать приходила, сказала, что всех во рву... Всех... Так что посылок моих тебе больше не шмонать, Рваный!
— Ты отвернись, Макаров, сопи в сторону! Утрись, давай! На еще чибас! Да не давись соплей! Моих всех при мне в двадцать восьмом шлепнули. У нашего же амбара! Нечего мне с тобою делить! И если пропадать, то не за этих горбатых проверяющих, которые на крови ряхи отъели!
— Наши мужики вторую неделю шляпки у костылей стачивают, — тихо, но с нажимом сказал Макаров.
— Хорошее дело! Гляди-ка, и мы вторую неделю, заметь, к вашим не цепляемся и сами костыли сшибаем. Сознательные, бля, — радостно подхватил бригадир. — Как-то надо объединять усилия, морда жидовская?
— Надо, Рваный! А за морду жидовскую ответишь! — беззлобно ответил Макаров, впервые улыбнувшись за весь разговор шутке бригадира.
— По понятиям, Макаров! Ты же инженером на воле был! Не какой-нибудь мужик! Звенья нужные, когда укажешь? — неприметно толкнул его в бок Рваный.
— Грунты проверить надо. Скажи шестеркам, чтобы на откосах по жмене безо льда в котелки прятали после обеда. Из свежей выработки пускай берут, сразу после кайла. На откосы только ваших блатных поссать выпускают.
— Ладно, сейчас пригнись, бить буду! — шепнул бригадир и, неожиданно вдарив промеж глаз так и не успевшего пригнуться Макарова, тут же заорал, косясь на направлявшегося к ним охранника: — Я тебя в последний раз предупреждаю, сука! Филонить у меня никто здесь не будет! Урою, гнида! Кровью блевать — будешь! А филонить — хер тебе с ушами! Шевелись, враги народа, сучьи дети! Шпалы брать с синими номерами! Пелагра недоношенная!
* * *
Что-то неуловимо менялось вокруг. Стрелок ВОХРа старшина Поройков, прошедший не одну зону, несколько пересылок, распределителей и крупных лагерей, чувствовал это кожей лица. Ему казалось, что он никак не может поймать, уловить странный ритм, целиком наполнивший теперь каждый вдох и выдох вокруг. Непорядок. Во-первых, ритм должен был задаваться им, Поройковым, а во-вторых, все непонятное на его службе обычно заканчивалось пером в бок. Поэтому он напряженно присматривался к жизненным изменениям вверенного охранению контингента.
Охрана теперь весь день растерянно топталась у шалаша на косогоре, глядя сверху, как голодные зэки, просмоленные всеми ветрами неволи, дружно вгрызались в мерзлую землю. На тачки теперь почему-то вставали пожилые дистрофики, едва переставлявшие ноги в середине колонны. Они же таскали теперь сучья к общему костру, грелись, сколько хотели. И никто из блатных, сноровисто махавших кайлом на откосе, почему-то не смел раскрывать на них хаяльник.
Драки на ночевках тоже прекратились. И за движением неровной колонны людей в ватных бушлатах, с виду подчинявшейся сонным охранникам, чувствовалась своя жесткая организация. Пусть. Так было всегда. Но не было чего-то важного, непреложного атрибута зоны — вражды статей. Впервые после перехода на новое место отряды не разбивались на вояк, психов, баптистов и прочих, будто кто-то перетасовал их как карты, выложив в рядок лишь по весу. В отряды теперь становились молча, плечо к плечу, синие от наколок блатные и цинготные, терпеливые мужики.
По лагерю перестали шататься потерявшие рассудок от голода опущенные, потому что вместо двух наглых урок в пищеблоке неожиданно оказались два оставшихся в живых священника из Белоруссии. Но больше всего Поройкова потрясло, когда он увидел, как несколько мужиков-дистрофиков, сидя у стенда социалистического соревнования, с упоением слизывали с пальцев коричневый клейстер. В лагерь доставили всего шесть посылок с ржаным хлебом, который после размораживания в кипятке приобретал вид коричневого студня. Все посылки предназначались уважаемым на зоне блатным с самыми кровавыми сроками, но почему-то никто из них хлеба из собственных посылок по морде не размазывал.
Во всем чувствовался жесткий порядок, как и положено в режимном учреждении. Проблема заключалась для Поройкова не в порядке, а в том, что этот порядок исходил вовсе не от руководства их подразделением, а, значит, представлял опасность как для всего лагеря, так и для него, Поройкова, лично.
Опытный старшина чувствовал, что зэки сплотились возле матерого вожатого по старому лагерю. Причем все. Блатные, фраера, мужики. У них явно появилась цель. А весь опыт подсказывал старшине, что цель зэка может быть направлена лишь исключительно во вред охране. Прикидывал он так и этак. Концы не сходились. Сдернуть собрались? Куда? И как? Отсюда не сдернуть. Подойти, разве, да спросить самого Рваного? Вот смеху-то будет!
Хуже всего, что Поройкову снились эти изнуряющие, бесконечные сны. Нет, раньше тоже всякое снилось. Особенно про Ленку. Ну, как он приезжает домой в Подтелково, а она, падла, с безруким Михасем живет. И он еще, главное, думает до утра, что же с этим Михасем делать, бить-то его как? Инвалида гребаного. И мать, главное, до утра воет, и Ленка... Прямо в голове.
Но сейчас ни Ленка, ни Михась вообще не снились. Почему-то снились только два странных проверяющих, за которыми он до утра ходил конвоем. Причем, когда он в конце августа действительно сопровождал их по всей длине будущей ветки, ничего странного ему тогда в них не виделось. А теперь в каждом сне он вдруг примечал в них то какие-то шевелящиеся горбы на спине, то стремительную походку боком, то вдруг даже начинал понимать это пощелкивание, которым они между собою переговаривались. Один все беспокоился, чтобы ветка пересекала весь циферблат. Так и щелкал клестом второму: "Циферблат! Циферблат!" А второму почему-то от всего циферблата только восемь частей надо было, но подзузукивал он второму как-то не на русский манер: "Восем част! Восем част!" Точно! Так немцы поволжские в 257-м лагере на Вишере цемент для раствора отмеряли: "Одна част, два част".
Каждую ночь Поройков теперь мучился мыслью, почему кроме него никто не видит, что проверяющие — немецкие шпионы. Во сне он каждый раз пытался писать донос самому главному начальнику, генералу НКВД, запоздало сожалея, что бросил школу после пятого класса. Хотя кто бы тогда мать кормил с пятью оглоедами на руках? А утром Поройков понимал, что вся эта хрень, что теперь настойчиво ему снится — следствие того порядка, который кто-то наводит в лагере без его участия. И ведь даже овчарки — умные, проверенные суки, только смотрели на Поройкова какими-то тоскливыми глазами и даже не рычали на подконвойных.
У него хватало опыта и жизненного ума выявить рано поседевшего фраера с пятью пунктами по 58 статье, которого на удивление часто лупцевал бригадир Рваный. Зря он это делал, зря. Слишком спешил, с-сука. С наблюдательного пункта Поройков собачьим нюхом чувствовал, что сам бригадир, после каждой зуботычины, бежал выполнять какие-то тайные распоряжения этого стриженого фраерка.
Почва уходила у Поройкова из-под ног. То же чутье ему подсказывало совершенно недопустимую для его душевного равновесия мысль, что вовсе не сдернуть с кичмана собирается эта серо-черная рвань, что все их усилия направлены на рост производительности труда и досрочную сдачу объекта социалистического строительства. И от этих мыслей хотелось задрать голову к рано темнеющему небу и по-волчьи завыть на прозрачный рожок луны.
33. В объятиях тьмы