Автор-образ-читатель

«Автор-образ-читатель» — это не только известная литературоведческая связка, эстетическая триада, выработанная в результате мощного развития большой русской прозы в конце 19-го века. Вообще-то это основное отличие настоящей литературы от эрзаца и разного рода «письменности». Это не просто творческое кредо, но основополагающий принцип, по которым русская литература должна была развиваться дальше.

Просматриваю прекрасно изданный том одной широко разрекламированной возле литературной дамы. Чувствуется, с огромным недовольством окружающими села она писать свою эпохальную прозу. И лепит, сердечная, открытым текстом о том, что замышляет ее герой-подлец, к какой «категории людей» он относится, настойчиво давая понять читателю, как нехорошо ему лично пополнять собою эту категорию.

После нудного пространного «раскрытия образа» остается впечатление, будто мы с этой автаршей с трудом вскрывали тупым консервным ножом банку с чем-то там. Всю ее изуродовали и разъяли на части, как Сальери музыку, а там — дрянь какая-то на вечную тему детсадовских воспиталок «что такое хорошо, а что такое плохо». Такое ощущение, что дама школу так и не закончила.

Открытая мораль в прозе недопустима. Да и в морализаторство автор пускается, если по существу сказать нечего, а сам образ не лепится. Вот и приходится обрывки читанного и виденного в телевизоре — склеивать липкой моралью. Хотя по идее, все мысли и внутренние монологи вне «открытого текста» должны лечь в основу художественного образа. Проза состоялась, когда в ней над всеми диалогами царит главный диалог писателя и читателя через образ. Только тогда и возникает эфемерная ткань литературы, витающая над письменностью.

И здесь у писателя имеется лишь один шанс. Бессмысленно после хватать всех за рукав, извиняясь, что присутствующие поняли его «неправильно». Как уж поняли, так и поняли, второго дубля не имеет ни один роман. Все-таки этот жанр на русском предполагает создание достаточно объемной вещи, чтобы выразиться «правильно». Так, чтобы все поняли верно без разночтений.

Бесконечные нынешние пояснения авторов нечитаемых «романов» критикам и журналистам, что именно «автор хотел сказать этим произведением» — являются главным признаком падения образности и мировоззренческого уровня большой русской прозы, неумения наладить самостоятельный диалог образа и читателя.

Эрзац письменности выглядит уж совсем гадко, когда образ даже не ворованный, не ручонками из пустой душонки вылепленный, а представляет собою идеологического гомункула. Типа доброго-доброго несгибаемого большевика, мученика идеи, у которого никогда, якобы, даже не возникает плотских мыслей. Все о народе думает.

Или вот как перед самой посадкой господин Ходорковский сделал бывшего Дениску Кораблева из «Денискиных рассказов» папы-Драгунского — координатором масштабного литературного конкурса, который должен был увековечить обаятельный художественный образ «состоявшихся в жизни людей». Неудивительно, что в результате главный прототип «героя нашего времени», вопреки пророчествам победивших в конкурсе литературных шедевров, оказался на нарах.

Это советская литература дала омерзительное словосочетание «обобщающий образ». Все знают, как я резко реагирую, когда при мне кто-то начинает «обобщать» не по случаю, давая обобщенный образ народа-страдальца, народа-фашиста, народа-дегенерата, народа-труженика, народа, который «всё переживет», и т.п. «Земной поклон, дорогие товарищи!» — как говорится.

* * *

d09fd0a1

По большому счету, если книга несет в себе литературу, сам писатель уже и не требуется ни одному читателю. Именно поэтому я издавала свои вещи, требуя убрать мое имя с обложки. Читатель должен искать книгу, историю, образы — то есть литературу, для которой письменная форма навсегда заменила личность автора.

Художественный образ как бы постепенно «разгадывается» читателем. Писатель делает читателя соучастником своего творчества. Эта постепенность самораскрытия художественного образа и соучастие читателя в творческом процессе — очень существенная сторона художественного произведения. От этого зависит не только то эстетическое наслаждение, которое мы получаем при чтении художественного произведения, но и его убедительность. Автор как бы заставляет читателя самого приходить к нужному выводу. Он делает читателя, повторяю, своим соучастником в творчестве.

То есть образ после прочтения становится столь же «своим» для настоящего читателя, сколь и для автора, за исключением сложных начальных этапов его создания. Без читателя литература мертва, потому на заключительном этапе становления образа в читательском сознании, как это ни обидно, но, чем лучше писатель, тем меньше он нужен своему читателю.

Ну, к примеру, каким образом толстый дядька с одышкой и в пенсне может заменить юному мечтателю — нежную красавицу Аэлиту, погибающую в логове космических пауков? Дяденька по фамилии, хорошо отражающую его склонность к перееданию, — здесь вообще лишний, он способен лишь испортить впечатление от художественного образа.

Как мне навсегда испортила впечатление от деревянных солдатиков Урфина Джуса — встреча победителей литературного конкурса с невзрачным господином Волковым. Этим солдатикам в мечтах я находила многообразные применения в подсобном хозяйстве и даже, чего уж скрывать, в еще более радужных мечтах вместе с нерассуждающими деревянными чурбанами захватывала весь мир для его же пользы.

А тут какой-то лысый субъект со вставной челюстью, имеющий примитивный вокабуляр, сюсюкает собравшимся: «Детки, детки… я в вашем возрасте…» И, конечно, тут же тянется дрожащая ручонка, и краснеющая пионерка из соседней школы, запинаясь, читает по бумажке завуча: «Скажите, что вы хотели сказать этим произведением?» Идиотская ситуация.

Автор — образ — читатель — единая система, в центре которой находится художественный образ, важнейшая промежуточная «инстанция» в общении читателя с автором, когда он читает, автора с читателем, когда он творит. Именно здесь — в художественном образе — сближаются, встречаются, соприкасаются, переплетаются, пересекаются их творческие пути  (Левидов А.М. Автор — образ — читатель. Л.: Изд-во ЛГУ, 1983. С. 326)

* * *

Главная задача наиболее сложного жанра литературы, большой прозы — отразить действительный перелом общественного сознания, общественного уклада на образах. И, кто бы что не говорил о Макаре Нагульнове из «Поднятой целины», насколько бы более «продвинутым» себя не считал, но ведь это лишь потому, что образ получился цельным и очень точным.

Однако могу дать ссылку, где еще в ноябре неглупые приличные люди в очень корректной форме обсуждали мое «заблуждение»: «Дедюхова хороший аналитик, но ее отношение к частной собственности, как к священной корове, сводит на нет ее усилия. А ведь если бы частной собственности не было, у самой Дедюховой исчезла бы большая часть острых тем».

И это, подчеркну, говорят вовсе не местечковые хамы, которые восприняли меня как прямую угрозу задолго до моих моралей «открытым текстом». Наверно, эти люди имеют нормальную профессию, честно работали всю жизнь. Думаю, они, в отличие от Макара Нагульнова, знают английский и куда более образованы в культурном плане, чем этот хуторской люмпен.

Однако мысль так и ходит осликом по кругу, очерченном полутора вековой местечковой провокацией, жесткой смысловой синтагмой. Они даже не задумываются, кем становятся люди, лишенные частной собственности, приобретенной легитимным путем. Ведь это уже либо безгласный раб, либо зэка, либо бомж, либо труп. У них уже нет внутри нравственного барьера, чтобы с циничной «простотой» рассматривать ближних в виде «массы», они уже готовы «осчастливить народ», особо не интересуясь частным мнением, встав с черпаком у общего корыта распределения общественных благ.

А ведь это все высказывалось на виртуальных закоулках, когда я озвучила вполне доступную каждому мысль: лишь частная собственность дает человеку уверенность в будущем, сознание собственной значимости в своей жизни.

Но разве это не присутствует у каждого в подсознании? В момент кризиса все понимают, насколько было бы более устойчивым их суденышко, имей они больше материальной свободы, больше частной собственности. Разве никто не видит, в каком положении оказались те граждане, жилье которых по закону принадлежит банку до момента погашения ипотечной ссуды?

Все хотели бы иметь больше частной собственности, а не только зубную щетку и трусы на лямках с черным штемпелем какого-нибудь совета депутатов. И разве кто-то из нас не видел, с какой нечеловеческой настырностью тащили под себя частную собственность прежние комсомольцы, еще недавно бившие себя в грудь о счастье народа? Или кто-то действительно желает оставаться хуторским босяком, всеобщим посмешищем, мечтающим о мировой революции?

Но сегодня мы видим, что любая собственность, приобретаемая нелегитимным путем, отчего-то надолго в руках не задерживается. А кризисы — стрелкой барометра указывают, что количество, захватывающих частную собственность неправовым, уголовным образом — превысило производительные силы всего общества. Но эти силенки связаны вовсе не с орудиями производства, а с уровнем оперативного государственного управления. И это продемонстрировал даже не нынешний кризис, а экономический коллапс 1917 года, возникший сразу же после захвата оперативного государственного управления местечковыми жлобами.

Ведь гражданская война, гуманитарная катастрофа, о которых Бакунин предупреждал еще Маркса, — следствие того, что рассуждать о новых общественных формациях легко, но вот наполнить новую формусодержанием, получается отнюдь не у каждого люмпена, проникшегося классовой ненавистью и необъяснимым желанием немедленно осчастливить народ.

И с государственным содержимым у местечковых юристов, никогда не имевших менталитета нации, ничего не соображавших в государственном управлении, — каждый раз возникают непонятки. Вплоть до мировых скандалов с распродажей в Амстердаме бриллиантов из короны Российской империи. Или вот как нынче Чубайс и Хакамада уговаривали всех не заикаться о «дележе на всех» присвоенной местечковыми демократами государственной собственности, поскольку ведь в этом случае «на всех придется не более полутора тысяч долларов в год».

Мысль о том, что государственная собственность, создаваемая трудом многих поколений для будущего страны — вот так запросто «на всех» не делится, даже на миг не посетила эти светлые головы современности. Потом они очень удивлялись, отчего их при избрании в ГД в 2003 году прокатили на вороных. Наверно, решили, что электорат таки сообразил, что полторы тысячи долларов на дороге не валяются.

Впрочем, неоднократно делилась впечатлением, которое неизменно на меня производят наши местечковые братья по разуму — будто на уровне макроса у них аккуратно срезана ножовкой макушка, как во втором фильме про Ганнибала Лектора. Согласитесь, что на макросе у них головы почему-то нет вообще! Однако при такой жестокой травме — надо непременно о захвате государственной власти бредить из поколения в поколение.

Все наши «идеологии» местечкового разлива — тупая чукотская песня «что вижу, то пою». Вот увидел чужие орудия труда — спел о них, потоптался на бирже у входа возле бдительных охранников — тоже проскулил себе под нос при первом кризе: «В кризисе виноваты одни биржевики». Хотя, когда до кризиса пел про орудия труда, так и не пришло в голову пропеть хотя бы на манер ансамбля АББА «деньги-деньги-деньги», т.е. совсем без товара и зачастую вообще без самого предмета какого-либо «товарообoрота».

У меня, как у русского писателя, к частной собственности интерес специфический. Только частная собственность может повысить самоуважение граждан настолько, что они задумаются, наконец, и о местечковом жаргоне «халява», хотя бы на уровне Лени Голубкова: «Я не халявщик, я партнер!» А точнее: «Я — конечная связка сотворческой триады и, как читатель, сделаю все от меня зависящее, без местечкового нытья про то, будто от меня ничего не зависит.»

Но до этого пока весьма далеко. Лично я не рассчитываю дожить до этого. Поскольку долгие годы вместо образа в литературу внедрялся идеологический штамп, олицетворяющий определенный общественный стереотип.

При распаде эстетической триады, выработанной несколькими поколениями русских писателей, тут же распадается и «связь времен», ведь переписать историю без литературы — невозможно. Надо непременно «оставить след» хотя бы шаблонным малохудожественным образом, чтобы навязать (связать/повязать) общественное сознание видимостью «реакции искусства».

* * *

Как только в русской прозе с треском лопаются ванты главной связки сотворчества автора и читателя, — так на переднем плане оказывается голый ободранный остов текста, над которым больше не реют паруса жизнеспособного литературного образа. Наготове огромная армия филологов, решительно кидающаяся «изучать» оскверненное гниющее судно.

Таким образом, текст нельзя понимать узко, только как формальную организацию тема-рематических последовательностей (сочетание высказываний). Текст действительно состоит из этих последовательностей, но он есть нечто большее: текст есть единство формальных и содержательных элементов с учетом целевой установки, интенции автора, условий общения и личностных ориентации автора — научных, интеллектуальных, общественных, нравственных, эстетических и др.

Какими бы «содержательными элементами» не прикрывалась сия хамоватая форма, без образа — это не литература. В 30-е годы, в ходе хамских «эстетических экспериментов» с русским языком тех самых «незаслуженно забытых авторов» в виде идиотских чивенгуров-котлованов-афродит из пивной пены — в русской литературе возникает новое местечковое понятие — «образ автора».

А вообще-то раньше с подобным не лезли. Речь всегда шла исключительно о «лирическом герое», который напрямую не ассоциировался с личностью автора. В основном, этот образ возникал в почти интимной поэтической лирике, в прозе «лирический герой» — неуместен. И уж ежели писали стихотворения типа «Поэт», то принимали всю ответственность за набатом звучащее слово. Конечно, никто из русских поэтов не коверкал с безжалостным цинизмом русский язык, поскольку это равносильно плевку в собственную душу.

Ведь в общем помешательстве чуть-чуть не докатились до условно русских романов с названием, к примеру, «Тыкдыкгердым». От чивенгуров и цементов, согласитесь, до такого — уже рукой подать.

Интересно, что я, строитель, пока никого не порадовала романами типа «Монолит» с развеселыми таджиками, израильскими девелоперами, пафосными чиновниками, сосредоточенными банкирами — и растерянными терпилами на периферии «повествовательной ткани». Такого рода «конфликты современности» все-таки относятся к области уголовного права, предметом искусства они не являются.

* * *

Нынешняя «постреформенная литература» не сразу тупо переползла к преобладанию «образа автора». До Букера-2004 в ней превалировало нечто вроде образов с однозначным этническим окрасом. Как правило, до целого еврея эти образы не дотягивали, в основном, в литературе периода откровенного грабежа государственной собственности и беззастенчивого расчленения страны — стал образ полуеврея или четверть еврея, который на протяжении почти 15-ти лет повсеместно выступал в качестве главного героя.

Что позволило мне вдоволь поязвить над незадачливыми авторами, поскольку я, в отличие от других, имела «полноеврейские» образы.

А на черном входе сидел только сторож Пантелеймонович. Это не отчество, это у него фамилия такая была. Понятно, что с такой фамилией только на черном входе можно было сидеть. А звали его еще хуже — Соломон Израилевич. Он был совершенно не в курсе бурных событий последних дней и общего съезда у парадного входа. И ведь ни одна сволочь его даже не предупредила. Сидел Соломон Израилевич и тщательно счищал шкурку с жирной селедочки на газетке с кроссвордами. От своего занятия он не оторвался и в тот момент, когда Мишка пропихивал вперед через вахту черного хода полураздетого дядю Вову.

- Здгавствуй, Миша! — сказал Соломон Израилевич довольным голосом. — К маме пгишел? Не надо бы мешать маме габотать! Господин Кгапоткин этого не одобгяет!

Миша понял, что Соломона Израилевича опять ни одна сволочь не предупредила, что господин Кропоткин здесь больше не работает.

- Я это… водопроводчика веду! Ненадолго я! — сказал Миша, проползая сквозь раму вертушки.

- Молодец! — любовно сказал Соломон Израилевич. И Миша не понял, к чему отнести эти его слова. Либо к мучительному преодолению им хромированной вертушки, либо к тщательно разделанной селедочной тушке.

Ну, много таких полноценных исключительно еврейских образов без тени ущербности и тайных мук почти античного накала, которые вносят в литературный образ — этнографическое чувство вины своего недостаточного еврейства и нежелание сливаться со скучной обыденной жизнью прочего нееврейского окружения.

Описанные «особенности литературного образа» вряд ли могли быть востребованными и актуальными на российском рынке печатной продукции, Об этом авторам можно было бы догадаться самим и без «Букеров».

Впрочем, потом все эти внутрисемитские особенности создания литературного образа отошли на второй план, поскольку книжный голод, мучивший всех с советского времени, был удовлетворен. Пришло время рыночной конкуренции, причем, не только на издательском рынке, но уже с «видиками» и DVD. «Образ автора» становится не просто единственным, он становится брендовым признаком определенного типа чтива.

Как только речь вообще заходит об «образе автора» это означает, что литература мертва. А читатель, которого вовлекают в процесс чисто маркетинговыми уловками, должен за счет своей жизни, за счет душевных сил «доделывать» образ автора, поскольку автор ему достался по жизни недоделанный.

Хотя читатель в наш интенсивный век объективно имеет гораздо меньше времени на литературу вообще. Тем не менее, ему больше негде проанализировать собственную жизнь, обрести нравственную опору, определиться с выбором и… да просто отдохнуть душой, наслаждаясь умением читать, радуясь этому умению.

Вот не почувствовать/ощутить себя избранным интеллектуалом, сумевшим, в отличие от заведомого «хавающего пипла», проковылять через пни и колдобины чужого «потока сознания», а именно обрадоваться умению читать. Ведь настоящая литература — это не скука смертная, к чему нас давно приучили настырные вопли «Это надо читать!», поскольку скука — один из семи смертных грехов, между прочим.

Но, сколько не ищи в тексте «модальности», а без художественного образа это всего лишь мертвый текст. В предыдущей статье, в полной неожиданности для себя, я обнаружила истоки возникновения «образа автора» — в процессе вышибания Нобелевской премии недописанной рукописи «Доктора Живаго». До войны и сразу после войны еще никто не покушался на святотатство — искать этот позорный «образ» в большой русской прозе. Это пошло как раз с Пастернака, не сумевшего создать ни одного полноценного художественного образа без плагиата и компиляторства.

Понятие «образ автора» высвечивается при выявлении и вычленении других понятий, более определенных и конкретных — производитель речи, субъект повествования. Вершиной этого восхождения и оказывается образ автора. Производитель речи — субъект повествования — образ автора — такая иерархическая расчлененность помогает постижению сущности искомого понятия, т.е. образа автора. Первое понятие в этом ряду — производитель речи (реальный производитель речи) — вряд ли вызывает разные толкования. Это очевидно: каждый текст, литературное произведение создается, «творится» конкретной личностью. 

Что-то в этом есть, конечно… Хотя в это определение уже не укладываются даже И. Ильф и Е. Петров. Не только потому, что их два соавтора, а потому, что один из них — автор, а вот другой — точно «производитель речи». И несложно догадаться, где и какие именно речи производил второй.

Процесс творчества такого «производителя» выглядит вполне доступно для местечкового филолога, не желающего честно трудиться на более соответствующей его способностям стезе.

… реальный автор (производитель речи), приступая к написанию, имеет определенную цель или задание: либо сам себе ставит эту задачу, либо получает ее извне (например, корреспондент газеты). С этого момента начинается творчество: под давлением жизненного материала (идеи, содержания, которые уже сложились в сознании, в воображении) автор ищет, нащупывает соответствующую ему форму, т.е. форму представления этого материала.

Кто только это читать-то будет, госпидипрости. Значит, получил «задание» извне или изнутри — неважно, а в голове все уже кучкой готовенькое, после похода по бутикам и завистливых заглядываний по чужим окошкам — внутри себя само наросло. Главное, форму найти для накопленного вороха жизненных впечатлений.

Здесь мы видим, как заключительное звено триады, читатель, вроде бы уже совершенно без надобности «производителю речи», ему бы свой собственный образ вылепить.

И в тяжелом случае найдутся на все готовые люди, которые всегда помогут «производителю речи» при условии, если он не станет болтать в речах лишнего или, напротив, будет говорить лишь то, что требуется. Так сказать, получая задание извне. К примеру, поговорить по душам с читателем… о жестком порно.

Первым таким «производителем» даже без речи, но с созданным общими усилиями «образом автора» — стал Нобелевский отказник Пастернак.

Но сделанного не исправить, а написанного пером — не вырубить топором. Впервые Нобелевскую Пастернаку местечковые «устроили» за рукопись, то есть никто ее до выдвижения не читал. Никто не видел этого романа. Сомневаюсь, что Пастернак вообще успел его дописать на тот момент. Слишком заметна «штукатурка» посторонней редактуры.

Многие современники тех событий рассказывали о значительных дописках и срочных доделках романа уже после Нобелевской. Впервые местечковые начинают договариваться о вручении премии задолго до того, как руки дойдут нацарапать нечто гениальное. А чего зря стараться-то, да? [...]

С этого удачно обстряпанного дельца местечковые хамы используют и распространяют новый маркетинговый прием: «выбивают» какие-то премии для рукописи, а читателя «знакомят» с книгой уже в общем психозе «мировой славы». Ну, как у нас книги поступают в продажу «лауреатами Букера». Именно с этого времени читатель исключается из процесса литературного сотворчества, его мнение больше никого не интересует. Мнение читателя становится приличным формировать наглыми базарными наездами.

А ведь без читателя литература мертва. Но возникает прием, позволяющий какой-то жиденькой маломощной псевдолитературе полностью обойтись без читателя, место которого тут же занимает лох, «хавающий пипл».

* * *

Распавшаяся триада автор-образ-читатель сделала «текст» почти единственным признаком литературы. Неоднократно рассказывала о том, как мне приходилось объяснять вещи, которые обязаны знать те, кто пытается пролезть в русскую литературу любым способом. Как-то при мне Житинский заявлял, что скоро никакого содержания «текстам» не понадобится, будет одна лишь форма.

Затем уже мне без Житинского, практически тем же обожателям сего «мэтра», автора малоизвестного романа «Фигня», пришлось пояснять, что литература долгое время существовала и без текстовой формы. Пришлось напомнить, что Гомер вообще был слепым, а записали его лишь в зените славы, когда он был стариком.

Но… как все знают, буковкам и тексту вне вложенного смысла, местечковые придают огромное значение. И все было бы в норме, да вот только описывать разные изящные формы без содержания приходится все же русским языком. О том, насколько это уникальный творческий инструмент, господа евреи знали всегда, издавна пытаясь использовать его «волшебную силу».

Истина в том, что в настоящее время, для русских евреев, еврейский язык, в смысле проводника культуры, не может идти ни в какое сравнение с языком русским. (Щедрин В. «Пусть прекратятся крики!»: История Еврейской реформистской общины Санкт-Петербурга в 1900-е гг. Рукопись)

в том противопоставлении мыслей и слов еврейских текстов, которое проходит красной нитью через все рассуждение и помогает нам понять цель перевода: он должен был «познакомить учащихся с мыслями» скорее, чем «со словами» важнейших еврейских книг.

Прекрасные по своему содержанию, еврейские молитвы, будучи переведены на благозвучный русский язык, выходят как-то рельефнее и звучнее, каждое слово обращает невольно на себя внимание молящегося, который, по сему, не может иначе произносить его как с чувством и воодушевлением» (Гурвич О. Современные еврейско-педагогические заметки // Виленский вестник. 1864. Э 50. С. 2).

А теперь скажите слово «талмуд» на русском. Это действительно — поистине волшебный инструмент познания. Перед вами сразу же возникает образ огромной книги со множеством слов без смысла. Цитировать ее можно бесконечно, по кругу. В этом русском слове заключен образ ложной учености, за которой нет поиска истины, и фарисейский образ морали, за которой тщетно искать нравственности.

Удивительный, обоюдоострый инструмент. Солгать им невозможно. Но он еще и необыкновенно красив, а после него невозможно вернуться в прежнюю плыткую заводь окрестных языков и наречий.

Глупо тратить такую мощь и красоту — на «текстовые формы» и «образы автора». А с нынешних страниц встают лишь эти беспомощные, никому не нужные образы.

Русским языком можно творить новые миры и покорять неведомые пространства. Я присутствовала при истерике одного местечкового форумного провокатора, на минуту сбросившего маску. Открытым текстом он принялся долбить своих напарников «Вы не понимаете, что она делает! Она переформатирует всё под себя!»

А зачем использовать Великий и Могучий по мелочным поводам «Подайте нищему авторскому образу копеечку!», если уж на подобные образы замахиваться кувалдой русского языка — так чтобы все само собою переформатировалось. Подумаешь, сложность. Тоже мне, «Матрица» какая…

И в этом формате настоящие читатели могут стать полноправными звеньями. А могут… за счет своей жизни и возможности настоящего творчества — дополнить собою чей-нибудь очередной неполноценный «образ автора», который день ото дня штампуется все более неряшливо.

vladimir_basov_small

И при очередном авторском образе вспоминается сцена с полотером из хрестоматийного фильма про мск: писателем ведь быть нынче во всех смыслах удобнее. Рук-ног нет, так носом можно по клаве клевать и ртом мышой чужие тексты в броузер тырить…