«Больше, чем искусство»

«Больше, чем искусство» — это статья Татьяны Сотниковой. Признаюсь сразу, чувствую в статье скрытую полемику с моими высказываниями о Рубене Гальего. Да мне ее как бы в укор поставали следующей цитатой:

«К счастью, нормальные люди понимают то, что сказала однажды Цветаева: “Есть вещи больше, чем искусство. Страшнее, чем искусство”. Эти-то вещи и есть искусство.»

После этой цитаты Татьяну Сотникову я нормальной не считаю.

Во-первых, нормальный человек не станет дописывать отсебятиной Марину Ивановну Цветаеву. Все остальное — во-вторых.

В прошлом году Гальего помог Букеру сохранить лицо. Я так об этом и написала: «В прошлом году Гальего удачно подвернулся.»

И после прошлогоднего Букера у меня было горячее желание в нем поучаствовать. Это было не стыдно. Хотя я четко говорю, что Букер-2003 получила не художественная литература, а художественная публицистика. Но это было для меня подходящим поводом в довольно сложной ситуации заявить, что большая проза МОЖЕТ тягаться и с полностью реальным документом.
Прошлогодний Букер был поражением большой прозы, но не таким позорным, как в этом году.

Те, кто прочел статью Сотниковой — подтвердят, что все там сказано хорошо, вот только не сказано главного — это не литература, и не искусство. Да это жизнь. И соглашусь, с Цветаевой, что в жизни есть вещи куда больше и страшнее, чем искусство. Но заступлюсь за Марину Ивановну, поскольку она уже не сможет возмутиться против дописывания и искажения своей мысли. Попытаюсь растолковать.

Цветаева говорит: “Есть вещи больше, чем искусство. Страшнее, чем искусство”. Там стоит точка. Эти вещи Цветаева вовсе не считает искусством. Она не настолько пафосна, она реалист и знает, о чем говорит. Там, где возникают эти вещи — искусство больше не живет. Поэтому добавка Сотниковой: «Эти-то вещи и есть искусство», либо от недомыслия, либо ради красного словца.

В искусстве можно поставить задачу — сделать так, чтобы этих вещей было как можно меньше. Но называть эти вещи искусством — никогда. Насколько выполнима такая задача в искусстве — не знаю, никто не знает. Ведь у каждого — данный свыше свободный выбор. Но без этой задачи теряет смысл не только искусство, но и сама жизнь.

Гальего я читала всю ночь более года назад. Но это не литература. Это потрясающий человеческий документ. Но литература — это меньше и не столь страшное по Цветаевой. После прочтения «Белого на черном» я почувствовала настоятельную необходимость подлечить душу. Плакала и слушала Бетховена. Если сказать, что описанные Гальего вещи и есть искусство, жизнь опостылеет. Потому что искусство — это, наверно, глупая цепкая надежда. Всего лишь.

На самом деле вопрос о том, является ли абсолютно подлинный документ человеческой трагедии – искусством, очень сложный.

Если исходить из однозначной правильности тезиса Сотниковой, что такого рода вещи и являются искусством, в таком случае и материалы Нюренбергского процесса – это памятник литературы и искусства. Нет? Отчего-то не хочется с этим согласиться? Все-таки тянет вместе с Мариной Ивановной поставить точку там, где надо, да? То-то же.

Давайте рассмотрим два примера не из области литературы. Фильм «Список Шиндлера», спродюссированный Спилбергома, и фильм Лилианы Кавани «Ночной портье».

Для начала скажу, что я знаю людей, смотревших этот «Список Шиндлера» не раз. Причем меня поражало, что они могли смотреть его целиком и сразу. Лично я убегала, либо останавливала фильм, либо перематывала – как только мой душевный амперметр зашкаливало от переполнения чувств. И основными этими чувствами были: страх, ужас, ненависть, невыносимая душевная боль.

Это не те чувства, которые должно пробуждать искусство.

Случайно нажав на кнопку, я попала на селекцию женщин в концлагере. Но, слава богу, самой селекции, когда женщины маршировали голыми, не показали. Они уже надевали платья и радовались, что на этот раз остались в живых. Но тут раздается детская песня и детей из бараков без всякой селекции выводят к грузовикам… Это был удар ниже пояса.

Так вот люди, смотревшие воспринимавшие все это непрерывно и как бы вполне адекватно, проявляли не раз во многих жизненных ситуациях потрясающую бесчувственность. Они даже этого сами не понимали. Ведь мы не концлагере, верно? Но я боюсь даже представить себе, что было бы со мной, попади я вместе с ними в один концлагерь. Они бы и там сказали, что ведь они не немецкие фашисты, а все происходящее – понарошку. Либо, что вот сейчас они немножко побудут плохими, а завтра сразу станут хорошими. Поскольку ведь Дедюхова – сама плохая, с ней так можно, да и кто узнает-то?

Понимаете, именно поэтому на Западе давно вводится срезка звездочек в рейтинговых рекомендациях к произведениям, если там имеются сцены насилия и жестокости в отношении к детям. Это все будит отнюдь не лучшие чувства, даже если сделано на жизненном материале и с вполне «добрыми» намерениями. С ужасом вспоминаю коллективный школьный поход на фильм «Помни имя свое», поскольку учительница сказала, что нам это смотреть НАДО. Но все-таки там разумно сделаны переключения в наше время, что дает некоторую релаксацию. Нам с самого начала дается надежда, поскольку сразу поясняется, что это история о найденном через годы ребенке. В художественном плане этот фильм намного выше, чем «Список Шиндлера». Но все же дикий визг матери, когда у нее вырывают ребенка, резанул по нервам так, что я зажмурилась, зажала уши и только спрашивала соседку: «Это уже кончилось?» У нас с девочкой истерика натуральная была!

Можно попытаться все оправдать каким-то воспитательным эффектом. Но все и без того давно поняли, что фашистом быть нехорошо. Прямоговорение «Списка Шиндлера» не несет никакого воспитательного эффекта, кроме табу на животном уровне. И это табу касается лишь концлагерей Второй мировой. Такова человеческая психология. Сказал прямо – тебя поняли однозначно.

Все зрители это фильма однозначно понимают, насколько некрасиво быть жестоким комендантом концлагеря. Но это никак не распространяется на их собственную бытовую жестокость даже в отношении их собственных детей.

Есть переживание, а есть СОпереживание. Кроме того, есть внутренняя паскудная радость каждого нормального человека, что в данный момент именно тебя это лично не касается. На этой радости зиждется огромная индустрия авантюрных произведений и фильмов ужаса. Но нельзя такую тему превращать в шоу уровня реального до жути «Парка Юрского периода».

Нет, в «Сприске Шиндлера», как, впрочем, и в «Белом на черном», есть несколько безусловных моментов настоящего искусства. К примеру, разговор коменданта с Шиндлером. Однако колебания коменданта после эффектной сцены завершаются, и он понимает, что ему необходимо быть садистом, иначе о нем плохо подумают подчиненные и контингент. А ведь было множество вполне реальных свидетельств того, что жестокость такого уровня с трудом выносилась исполнителями даже физически: рвота, неукротимая диарея… Стоило не увлекаться бичеванием нацизма, чтобы показать каждому, что жестокость, вопреки многим «красным словцам» — вовсе не свойственна нормальному человеку. Подходящий был повод.

Сцена, когда неформальный лидер этой еврейской коммуны укоризненно журит одного из ее членов, решившего утаить от всех золотую коронку – тоже момент настоящего искусства. Но он растворяется в фальшивой, наигранной скорби Шиндлера о том, сколько же людей осталось за бортом его списка.

Сама сцена извлечения коронки из чужого рта могла дать больше, чем все сцены прочесывания еврейского гетто. Человек должен иметь хотя бы минимальное пространство, куда допускает других лишь по своему усмотрению. Не может человек долго оставаться человеком, если и его ротовая полость не является индивидуальным пространством пусть даже для вполне сроднившихся с ним людей.

На фоне сцены с коронкой, где просматривается это понятное всем человеческое начало, скорбь Шиндлера выглядит еще более ненатуральной. Воспитательным пропагандистским моментом. И к этому мы прошли весь этот страшный путь? Так ведь и жизнь дает нам совершенно иного Шиндлера, думавшего в первую очередь о собственной шкуре, это так естественно! После войны, прокутив все богатства, которые он получил от спасенных, он жил в Израиле за их счет.

Вот тут я скажу, что жизнь сама дала такую блестящую возможность из самой ее логики вывести мораль, что пафос последних цветных сцен с возложением цветов не только не впечатляет, он смотрится жалким на фоне самой жизни. Неверная деталь!

На мой взгляд, лишь в фильме «Ночной портье» действительно на уровне настоящего искусства показываются самые страшные вещи, которые переживают все люди, находящиеся вместе за колючей проволокой: и палачи вольные/невольные, и контингент – живут ОДНОЙ ЖИЗНЬЮ. А, убивая других – убиваешь, прежде всего, себя самого. Там и отсутствие индивидуального пространства показано на фоне самой индивидуалистической истории, которая может произойти с человеком — любви. Стиснутая отсутствием этого пространства, любовь вырастает уродливой, будто выходит из бочки компрачикосов. Но каждый фрагмент этой истории живет по законам искусства. Нас будет преследовать тягучая мелодия лагерного шансона практически голой голодной девушки. У нее нет никаких тайн ни в душе, ни на теле. Но и у эсэсовца, исполняющего балетный номер практически голым не только перед коллегами, но и перед столпившимся в дверях контингентом (ему, уверена, хочется как можно больше зрителей) — тоже нет практически ничего запретного, индивидуального, человеческого — даже для контингента.

В «Ночном портье» нет сцен массовых казней. Зато есть общая очередь в которой стоят голые мужчины и женщины при регистрации в концлагерь. В совершенно обычном канцелярском помещении стоят обычные голые люди, далеко не фотогеничные красавцы. Одежда снята – и во всех стерто что-то человеческое. Любопытство, страх неизвестности, покорность… Любовь, возникающая из вседозволенности и беззащитности, в совершенно неподходящих условиях.

Человеческое в нечеловеческом. В это сложно поверить, в ужас поверить куда проще. Но когда понимаешь, что оба стыдятся этого чувства, что элементарная похоть бы все объяснила, что их толкает желание почувствовать и НОРМАЛЬНУЮ для человека жизнь, т.е. когда веришь в это окончательно, тогда и достраиваемый услужливым сознанием ужас окружающего становится вполне реальным. Вот все вповалку лежат на общих нарах и безучастно наблюдают судорожный секс двух голодных людей в безуспешной попытке кончить, когда отупевшую, потерявшую все человеческое, героиню тянет эсэсовец – ее реальность внезапно становится реальной и для нас. Мы тоже с раздражением отрываемся, поскольку нам просто надо узнать, кончит этот сокамерник или нет с его недвижным предметом домогательства, у которого не осталось ничего личного. Мы никак не можем разобрать даже пол этого существа, мелькает мысль – живое ли оно? Ничего личного.

И так же, как героиня, мы с трудом возвращаемся с «предметного уровня» на псевдо-человеческий…

Многим критикам Кавани представлялись кощунственными явные ассоциативные связи с притчей о Саломее. Не более кощунственны, чем регистрация голых мужчин и женщин в конторе. Не более кощунственны, чем вечерний концерт в узких плавках в офицерской столовой.

«Список Шиндлера» для меня – это во многом деловитая жестокость его назидательных авторов. «Ночной портье» — удивительное по глубине воздействия произведение искусства. Казалось бы, сценой с кабачковым шансоном и балетным номером — Кавани допускает само искусство туда, где оно жить не должно. Но, только прикоснувшись к этим безжизненным вещам, искусство немедленно умирает, превращаясь в нелепого раскрашенного мертвеца. Это потом мы вспомним… вдохновение балетных па, а мелодия песни начнет по нитке разматывать душу. Не зря и после войны часть свиданий героев проходит в театре, на концертах.

Что же делает этот фильм, куда менее динамичный, почти без сцен, от которых бы ломило челюсти и хотелось зажмуриться, без «экшна», как говорят нынче, — предметом искусства?
Разговор о странностях любви, о грусти, о странных встречах родственных душ, о тяжести бытия… О том нашем небольшом мире, который есть у каждого, откуда растет все лучшее даже там, где искусство больше не живет.